класса на прошлое, настоящее и будущее стали чрезвычайно широко распространены в позднесоветском обществе, стали, по сути, взглядами самого этого общества. Вот почему и за лабильными «семейными сходствами» тех или иных «невероятных феноменов» почти всегда угадывается (вполне устойчивая) физиономия конкретной социальной страты.
Именно эта страта – выпускники технических вузов, работники множества НИИ и КБ, бесчисленные младшие и старшие научные сотрудники, лаборанты и аспиранты, кандидаты и доктора наук, членкоры и академики, читатели научно-фантастических произведений, зрители научно-популярных фильмов и передач, подписчики и авторы научно-популярных журналов, прогрессивные мечтатели и технооптимисты – и оказалась той особой средой, в которой создавался, развивался и распространялся дискурс о «невероятном». И хотя отдельные исследования «невероятного» велись советскими учеными и в довоенное время, только в пятидесятые годы, вследствие уже упомянутого роста числа ИТР, увеличения тиражей научно-популярных журналов и научно-популярных книг, общего роста внимания к научному знанию и к (по-настоящему выдающимся) научным достижениям Советского Союза, дискуссии о «невероятном» становятся массовым, социально и культурно значимым явлением. При этом – несмотря на то, что решающую роль в формировании дискурса о «невероятном» играли научные работники и технические специалисты, – сам дискурс не был узкопрофессиональным; наоборот – он был публичным и инклюзивным. Говоря о «советском невероятном», мы говорим не о фактах науки или техники, но о фактах культуры – массовой популярной культуры периода позднего социализма, выражавшей ценности и устремления класса советских ИТР.
Тем не менее специфическая классовая принадлежность вела к тому, что важной особенностью дискурса о «невероятном» оказывалась его изначальная переплетенность, спутанность с дискурсом научного просвещения и научных успехов СССР[23]. Советский культ науки часто связывают с эпохой хрущевской оттепели, однако на самом деле он был почти целиком инициирован сталинизмом, остро нуждавшимся в миллионах специалистов для решения военно-промышленных задач: Всесоюзное общество «Знание» с тысячами лекторов, просвещавших население, создано в 1947 году, многие известные научно-популярные журналы начали выходить задолго до 1953 года («Знание – сила» выходит с 1926 года, «Техника – молодежи» с 1933-го, «Наука и жизнь» перезапущена в 1934-м, «Вокруг света» – в 1927-м). Ирония в том, что чем дальше, тем чаще эта мощная государственная машина просвещения соединяла проверенное знание с непроверенным и невероятным, а научное – с паранаучным и квазирелигиозным; шедший уже в сороковые и пятидесятые, процесс этот значительно ускорился в шестидесятых, когда на лекциях по астрономии можно было услышать вопросы про летающие тарелки, занятия по антирелигиозной пропаганде завершались разговорами о природе телепатии, а в научно-популярных журналах непринужденно соседствовали строгие статьи ученых, восторженные очерки журналистов, визионерские видения писателей-фантастов и смелые гипотезы рядовых читателей. Однако сама эта склонность к смелым гипотезам (а что, если Тунгусский метеорит состоял из антивещества? а что, если снежный человек был инопланетянином?) тоже была результатом широкой пропаганды просвещения и упорно пестуемых идей о всесилии науки, была проявлением совершенно особого, нового типа самости[24], подразумевающего активное, пытливое, заинтересованное и исследовательское отношение к окружающей реальности. Дискурс о «невероятном» успешно функционировал и распространялся потому, что в его основании лежал ряд совершенно конкретных «эпистемических добродетелей» (то есть добродетелей, которые «проповедуются и практикуются для того, чтобы познать мир, а не себя»[25]) – добродетелей, глубоко усвоенных населением СССР и связанных именно с наукой, с признанием ценности экспериментального исследования и научного метода в целом.
Дело, таким образом, заключалось вовсе не в недостатке («вакууме»), но в избытке – избытке научного оптимизма; и наиболее проницательные критики «невероятного» уже отмечали этот момент: «Как ни парадоксально, безоглядная вера в чудо была подготовлена и бытовавшей в прошлом массовой небрежной популяризацией достижений советской науки под лозунгами “Мы рождены, чтоб сказку сделать былью” и “Нам нет преград”»[26]. Вот почему даже в самых обскурантистских проявлениях «советского невероятного» всегда обнаруживается вполне рациональная подоплека. Так, например, популярность «зарядки воды», проводимой экстрасенсом Алланом Чумаком, отнюдь не обязательно свидетельствует о невежестве зрителей, в 1989 году выставлявших банки перед экранами телевизоров. В этой необычной практике советских граждан можно с равными основаниями увидеть и галилеевскую пытливость (интересно, сумеет ли Чумак действительно «зарядить» воду?), и своего рода паскалевское пари (в случае, если вода «зарядится», станет целебной, возможные выгоды окажутся гораздо больше понесенных издержек), и даже ироничный прагматизм в духе Нильса Бора («подкова приносит удачу независимо от того, верите вы в это или нет»).
Но, повторимся, хотя «советское невероятное» активно апеллировало к успехам науки, само по себе оно располагалось в области культуры – и именно поэтому не имеет смысла говорить о проблеме демаркации (строгом отделении друг от друга научных, псевдонаучных и религиозных элементов) в отношении «невероятного». Мало того что современные нам версии отделения научного от ненаучного чаще всего не соответствуют картине мира советских людей (так, например, в сороковые годы растительный покров Марса считался чем-то гораздо более реальным, чем запуск человека в космос; исследования телепатии велись тогда же, когда запрещалась генетика, и проч.) – сам факт такого отделения ведет к утрате специфики и к распаду контекста, и мы рискуем упустить что-то важное в идейном и культурном универсуме позднесоветского человека. Человека, жившего и работавшего в очень своеобразной атмосфере (соединявшей исторический оптимизм марксизма-ленинизма с триумфальным шествием естественных наук), где равно вероятными – а значит, и равно «невероятными» – казались запуск ракет и прилет инопланетян, миры из антиматерии и жизнь на Марсе, свойства изотопов и существование биополя, лазерная хирургия глаза и лечение ледяной водой, небелковые формы жизни и целебное дыхание йогов, поимка нейтрино и гибель Атлантиды, черные дыры и палеовизит, токамак и телекинез. Все эти феномены, выглядящие сегодня столь непохожими, запросто объединялись в сознании советских ИТР благодаря двум «фамильным чертам»: во-первых, они были загадочными; во-вторых, они непременно подлежали разгадке. («Необъяснимо? Пока да»[27], – гласит в 1967 году заголовок статьи в журнале «Смена», посвященной съезду парапсихологов в Москве; именно модус «пока», каждую минуту готового перейти в «уже», определял внутреннее напряжение, присущее «советскому невероятному» и делающее его столь привлекательным.) Иногда околонаучный, а иногда почти фантастический, дискурс о «невероятном», однако, питался именно верой советских граждан во всемогущество науки и техники; класс научно-технических работников, к концу пятидесятых годов успешно решивший критически важные для безопасности СССР вопросы создания межконтинентальных ракет и атомного оружия[28], не без оснований чувствовал себя творцом истории, и потому с азартом коллекционировал любые возможные тайны (будь то странные радиосигналы из созвездия Пегаса или лечебные эффекты акупунктуры) – тайны, которые предстояло раскрыть, основываясь на строгом знании законов природы. Как писал в 1961 году Даниил Данин: «Детерминизм диалектический – подлинный, марксовый, ленинский <…> не